Марья. Уж не из-за твоих ли сундуков с жемчугами да соболями будешь мил?
Иван. Станом я не тонок и не ловок, и нос у меня покляп, и разговор тяжел. А на коня сяду, охотского сокола на красную рукавицу посажу, да колпак сдвину, да завизжу! Румянцем зальешься, глядя на меня. Мой-то, скажешь, суженый – чисто вяземский пряник. Марья. Поскачешь, да упадешь, как мешок. Иван (засмеялся). А хочешь – покажу, как со зверем бьются один на один? Велю привести медведя. Ты на печку залезь, а я пойду на него с одним ножом. Марья. Врешь.
Иван (засмеялся). Нет, не вру.
Марья. Не знаю, зачем ведешь простые речи, смешишь меня. Напрасно меня в такую даль завезли, чтобы дурака слушать.
...Иван вспыхнул, глядит на нее, сна не спускает глаз.
Иван. Ты – умна… Смела… А думал – дикая черкешенка!
Марья (с гордой усмешкой). Я в Мцхете в монастыре училась книжному искусству и многим рукоделиям. В Тбилиси при дворе грузинского царя мне подол платья целовали. А тебя мне слушать скучно.
Иван. Это хорошо. Это – удача. (Встает и ходит кошачьей походкой. Берет подсвечник и переставляет его, освещая лицо черкешенки.) Добро, добро, что не хочешь со мной шутить. Послушай другие речи. К твоему отцу, Темрюку, послал я сватов не за твоей красотой.
Марья. За черкесскими саблями послал. Свои-то, видно, тупые.
Иван. Московские сабли остры, Марья Темрюковна. Добро, добро, дразни меня, я мужик задорный. На Москве – в обычае на кулачках биться, а в большом споре и на саблях. А с такой красивой девкой – выйти на поле – уж не знаю, чем и биться. Слушай, Марья. Я еще младенцем был – мою мать, царицу Елену, отравили бояре. В этих палатах, тогда еще они голые были, меня, царенка, держали пленником. По ночам не сплю, голову поднимешь с подушек и ждешь: вот придут, задушат. Бедного, бывало, за сутки один раз покормят, а то просвирочку съем, тем и сыт. Что передумал я в эти годы! Не по годам я возрос, и сердце мое ожесточилось. А был я горяч и к людям добр. Великое добро искал в книгах, – едва слова-то складывать научился. Ночью свечечку зажгу, книгу раскрою, и будто я и участник и судья всем царствам, кои были, прошумели и рушились. Вот и вся моя забава, вся моя отрада. Гляжу на огонек, босые ноги стынут, голова горит, и вопрошаю: нет более Рима, отшумела слава Византии под турецкими саблями? В камни бездушные, в прах и пепел обратились две великие правды. Остались книжные листы, кои точит червь. Да суета сует народов многих. Попы-то римские отпущением грехов торгуют на площадях. А что Мартын Лютер! Церкви ободрал, с амвона ведет мирские речи, како людям в миру жити прилично. Ни дать ни взять мой поп Сильвестр. Спорил я с лютеранами – тощие духом. У заволжских старцев, да хоть у того же еретика Матвея Башкина, в мизинце более разума, чем у Лютера. Любой заморский король или королишка всю ночь играет в зернь и в кости да ногами вертит и с немытой рожей идет к обедне. Где ж третья правда? Ибо мир не для лиси и суеты создан. Быть Третьему Риму в Москве. Русская земля непомерна.
Марья (с изумлением). Царь, зачем говоришь мне тайные мысли? Разве я тебе друг?
Иван. Не гложет быть друзей у меня. Был другом Андрей Курбский, и тот нынче в глаза не глядит. Дел моих устрашатся друзья и отстанут в пути.
Марья. Что я тебе? Девка злая, глупая, укусить не могу, не посмею. А ты – щедр.
Иван. Верю в твою красоту, Марья. Не хочу обнять на свадебной постели бездушную плоть твою. Как жену любезную хочу. Царицей прекраснейшей в свете вижу тебя. Сходишь по лестнице и милостыню раздаешь из рук, и милостыня в глазах твоих, и милостыня на устах твоих. Исповедницей будь моим мыслям, они в ночной тишине знобят, и кажется, и руки и ноги становятся велики, и весь я – широк и пространен, и уже вместил в себя и землю и небо. Оторвав лицо от груди твоей, привстану и скажу: дано мне свершить великие дела.
Марья. Дано. (Слезает с печурки и, подойдя, целует у него край кафтана.)
Иван. Сядь, как прежде, а я сяду у ног твоих. Завтра пришлю сватов. Колымагу венчальную велю обить соболями… Край подола твоего поцеловал бы ловчей грузинского царевича – штаны на тебе, подола-то нет.
Марья. Царь, будешь любить меня?
Иван. Запугаю ласками, – что делать-то? А то невзначай и задушу.
Марья. Прими наш обычай. (Прижимает руки к груди и, закрыв глаза, целует его.)
...Иван вскакивает, отходит. Входит М а л ю т а.
Малюта. Прости за помеху, государь. Народ бежит к Кремлю, кричат: бояре-де собираются тебя извести. Как бы драки не вышло.
Иван. Я выйду на крыльцо, покажусь. Вели принести фонарь.
Малюта. Трудно через сени пробиться. Бояре стеной ломят. Васька Грязной пьян.
...За дверью шум. В дверь ломятся. Малюта обнажает саблю. Марья, соскочив с лежанки, вынимает из-под казакина маленький кинжал, Иван, смеясь, берет ее за руку.
Иван. Спрячь. У нас ножи найдутся. Уйди, голубка, в спальню, это – дела мужские. (Отводит ее направо, в спальню, быстро возвращается и прикрывает левую дверь в палату. Малюте.) Впусти.
...Дверь, что в глубине, распахивается, и в палату катится Васька Грязной и тотчас вскакивает на ноги. За ним вваливаются бояре, впереди всех Оболенский. Наливаясь злостью, он кричит, и бояре угрожающе поддакивают ему.
Оболенский. Государь, о здоровье твоем скорбим… За тем пришли…
Бояре. За тем пришли к тебе…
Оболенский. Поп Сильвестр закричал, как в сани-то его понесли, будто черкесы тебя зельем опоили…